Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Семьи, конечно, целиком были вовлечены в эту деятельность. Мы, например, жили втроем: я, отец и брат. Мама умерла, когда мы были маленькие. Отец все знал, боялся за нас, конечно, переживал, но одобрял. Он начал читать раньше, чем я: мы были еще маленькими, а самиздат уже ходил вовсю, и в интеллигентских кругах его было много. Конспирации внутри семьи не бывает.
Трудно себе представить, чтобы муж, скажем, занимался чем-то таким, а жена ничего не знала. И дети тоже, как правило, неглупые: с какого-то момента они понимают, о чем можно говорить с друзьями, товарищами в школе или на собрании, а о чем не стоит. Некоторые пытались как-то смикшировать неприятности и в школе не выделяться, не привлекать внимания. А другие, наоборот, устраивали протесты и вели себя заносчиво.
Я как раз принадлежал к последней категории. Мне не нравилось скрывать свои взгляды. В десятом классе на уроке английского нам задали написать что-то вроде рецензии на какую-нибудь книгу. Это был 1970 год. Я написал рецензию на «Один день Ивана Денисовича» Солженицына. А его уже тогда отовсюду выгнали, уже травля была. Встал вопрос, что со мной делать. Но и в школе тоже преподаватели были разные. Некоторые придерживались либеральных взглядов и терпеть не могли советскую власть. В любом коллективе попадались люди разных убеждений. Поэтому у меня была даже какая-то защита. Я был единственный некомсомолец. Это вызывало страшное раздражение у комсомольских и партийных вожаков, но, с другой стороны, учился я нормально, придраться ко мне было трудно.
Вообще демократическое движение не было каким-то подпольем, диссиденты — не инсургенты, которые хотели устроить заговор и сделать переворот. Это была альтернатива: как можно жить по-другому, не оставаясь в рамках советской системы ценностей. Диссиденты демонстрировали другую систему ценностей — идею гражданской свободы, плюрализма, возможность высказывания разных точек зрения, в том числе о политике.
Диссиденты и правозащитники любили говорить, что они не занимаются политикой. На самом деле это, конечно, лукавство. В западных странах с устойчивой демократией правозащитная деятельность не политическая, она не претендует на то, чтобы изменить политический строй страны. А в тоталитарном государстве, конечно, если вы занимаетесь правозащитной деятельностью или неподцензурным творчеством, это становится частью политики. Синявского и Даниэля посадили за то, что они печатались под псевдонимом за рубежом. Были и художники, которых преследовали за то, что они устраивали выставки не там, где положено.
Было принято говорить, что мы живем свободно в несвободной стране. Кругом запреты, рогатки, а люди это игнорируют, как бы делают вид, что ничего этого нет. И потом их сажают. Не всех, кто-то эмигрирует. Это отдаленно напоминает кампанию гражданского неповиновения в Индии, Ганди. Когда люди просто вели себя как граждане своего государства и так избавились от английского протектората, перестали быть колонией. Они не сопротивлялись ни силой оружия, ни традиционными политическими методами протеста. Они просто себя вели по-другому. Они не покупали то, что производят в Англии. Перестали платить им налоги, игнорировали их чиновников. И Англия ушла оттуда. У нас в Советском Союзе было немножко похоже. Мы просто вели себя по-другому, и этот пример оказался очень заразителен для многих, потому что быть свободным в несвободной стране — это совершенно непередаваемые ощущения.
Демократическое движение не было структурировано каким-то жестким образом. Никаких групп, никакой иерархии, политических вожаков не было. Все было построено на принципе личных знакомств и личного уважения. Я бы сказал, что демократическое движение — это были такие концентрические круги. Был самый центральный круг, были круги более отдаленные — люди, которые просто поддерживали, которые собирали деньги, продукты и одежду для политзаключенных и их семей. Существовал Фонд помощи советским политзаключенным, который учредил Александр Солженицын. Все гонорары от «Архипелага ГУЛАГ», а он был напечатан на большом количестве языков огромными тиражами, были направлены в этот фонд. Я знаю многих людей из советского истеблишмента, которые тайком помогали. Мало кто знает, но Евгений Евтушенко помогал, например передавал одежду, которую привозил из-за границы. Через людей, конечно, не напрямую. Он не придет на квартиру к распорядителю фонда, которая прослушивается, просматривается со всех сторон. Но через общих друзей — передаст.
В 60-е, 70-е, 80-е уже не обращали внимания на то, что человек думает иначе, или говорит иначе, или на собрании как-то себя не так ведет. Сажали не за это, а за активное участие в диссидентских организациях, например за активную помощь политзаключенным. В сталинские времена за анекдот сажали, а в брежневские уже нет. На излете советской власти уже почти не сажали просто за передачу книг. Карьеру могли испортить, из института выгнать, но посадить — маловероятно. А вот если пишешь что-то, выступаешь, участвуешь в пресс-конференциях, то да, могли быть большие неприятности.
Я тогда решил написать книгу о том, как в Советском Союзе в политических целях используется психиатрия. Больше трех лет собирал материалы. И когда я начал писать, то понял, что меня за это, конечно, посадят. С этой мыслью смиряешься, и когда к ней привыкаешь, то она уже перестает страшить. Если человек внутренне готов к чему-то, то все выглядит не так панически, как в тех случаях, когда неожиданно неизвестно за что берут, и он начинает кричать: «За что меня? Да это ошибка!» Как мы знаем, в сталинские времена это часто бывало. А здесь выбор сознательный, никто же не принуждает.
Мы опекали политзаключенных в психбольницах, в основном — в специальных психбольницах МВД, им надо было посылать посылки каждый месяц. Получалось примерно сорок-пятьдесят посылок. А тогда все было страшным дефицитом — ничего же нет, в магазинах шаром покати. Было много людей, которые занимались только этим — доставали продукты и другие необходимые вещи. Я к ним до сих пор отношусь с огромной благодарностью, они мои друзья, хотя не все из них подписывали какие-то бумаги, не все из них готовы были открыто выступить в чью-нибудь защиту. Они для себя определили такую меру участия, свою степень риска. Это нормально.
Все варилось вместе, хотя у каждого была своя маленькая кастрюлька, в которой варилось свое собственное, помимо общего. В основном демократическое движение составляли люди либеральных взглядов, которые ценят свободу и демократию. Националистов в том понимании, в котором они сейчас существуют, тогда не было. Были национальные движения — украинское, литовское, крымско-татарское, движение месхов за возвращение на родину в Грузию. У них была в основе национальная идея, но все-таки пафос сопротивления был направлен на коммунистическую советскую систему. Она была общим врагом, она мешала реализации и либеральных, и национальных идеалов. Мы все были дружны и, что называется, в одной упряжке.
Тексты за границу передавали в основном через дипломатов, через посольства, хотя это запрещалось министерствами иностранных дел всех стран. Американский посол, например, запрещал своим сотрудникам приходить к диссидентам на квартиры. Но они тем не менее брали документы в свою дипломатическую почту. Это, конечно, не разведданные, не какая-то сверхсекретная информация или агентурная работа, это были открытые документы в защиту прав человека, в защиту политзаключенных, которые там сразу же попадали в прессу.